<6>
Новиков, положивший основание новой эре цивилизации России, начавший истинный ход литературы, деятель неутомимый, муж гениальный, передавший свет Европы и разливший его глубоко в грудь России. Чего не должен был я ждать от взгляда великого человека на храм, воздвигаемый Россиею, – который всю жизнь воздвигал в ней храм иной, колоссальный и великий!
Новиков, жертва сильного стремления к благу родины, жил отшельником в небольшой деревеньке, единственном достоянии его, в 60 верстах от Москвы, с одним из оставшихся друзей его и сотрудников, с Гамалеею. – Меня пугала, правда, мысль, поселенная во мне Лабзиным к этим людям. Он их представлял стариками строгими и неумолимыми, особенно Гамалею. Хотя я и видел в этом отчасти гордость Лабзина, но все-таки боялся их грозной строгости, я – молодой человек.
Мы поехали.
По Бронницкой дороге, верст за 50 от Москвы, стал виднеться шпиц церкви села Тихвинского. Небольшая деревенька и бедная. Вскоре открылись и ветхий господский дом, обнаруживавший недостаток, запущенный сад; и все окружающее показывало нужду и отшельничество. Мы взошли. Я нашел Новикова старым, бледным, болезненным; но взор его еще горел и показывал, что еще может воспламеняться и любить. Большой открытый лоб, и вид сурьезный, и длинные волосы сзади, – но во время разговора его мина принимала вид чрезвычайно приятный. Он встретил меня с душевным расположением.
Вскоре взошел С. И. Гамалея, тот строгий человек, о котором Лабзин говорил, что он неприступен при первом взгляде. Я вспомнил суждение Александра Федоровича, и как же удивился, когда нашел в нем человека, исполненного любви и привета! Правда, он был молчалив, говорил мало, резко. Новиков, напротив, был одарен превосходным даром красноречия. Речь его была увлекательна, даже самые уста его придавали какую-то сладость словам.
Я сказал Новикову о цели моего приезда. Он желал видеть проект, говорил, что уже много о нем слышал, что очень рад, что я вздумал навестить старого страдальца и отшельника, – и я, развернув его, начал мое объяснение, стараясь как можно строже изложить оное. Я мог заметить, что Гамалея меня слушал холоднее Новикова. Но Новиков слушал как любитель изящного.
Когда я просил суждения их, – «всего лучше, милостивый государь, сказал Гамалея, что вы расположили храм свой в тройственном виде; ежели удастся выработать вам, то это будет хорошо».
Новиков хвалил мою идею, но говорил, что можно отбросить некоторые частности, чтоб чище оставалась главная идея.
– Очень рад, что вы посвятили свой талант на предмет столь достойный. И предвижу успех ваш.
– Это-то мне и было лестно слышать из уст ваших, потому более, что часто я слышал суждение Лабзина, который требовал отречения от всего наружного, как будто хорошо делает тот человек, который не развивает талант, данный самим богом, и зарывает его в землю. Я прежде занимался с успехом исторической живописью; хотя и это есть орудие для прославления бога, но мне казалось это недостаточным, и когда вышел манифест 25 декабря 1812 года, тут-то я увидел настоящее призвание и предался сему предмету. Хотя и тут я видел, что буду заниматься одним наружным. «Какой храм воздвигнете вы мне, – не я ли все сотворил?» Но мне казалось справедливым, что ежели люди себе приписывают славу и блеск, себе воздвигают дворцы и памятники, еще более придать блеска дому божию, и ежели уже нужен наружный храм, то чтобы он был не холодный камень, а живой, проникнутый идеею, которая не ограничивается одной изящностью формы, но в которой внутренний смысл, глубоко врезанный в каждую форму.
– Весьма несправедливо думают, будто наружные дарования, науки и художества препятствуют человеку внутренно возвышаться к богу. Когда бог одарил кого талантом, он обязан быть верным своему призванию, и вообще поэзия и искусства – эти сестры отнюдь не мешают, но способствуют к внутреннему развитию. Слушая свое призвание, как бы покоряемся мы велению бога; исполняя оное наилучшим образом, освящая целью высокой, следуя чистому одушевлению, мы служим лучшим образом для прославления бога. Пусть пути разны, цель одна. Пусть всякий исполняет свое, и совокупность сих трудов и усилий не воздвигнет ли настоящий храм богу из целого мира? И для того-то познание самого себя есть важнейшее познание, оно нам покажет, с чистым ли побуждением избирает душа занятие или нет. И в этом случае мы нуждаемся опытом других; и друг, испытавший многое, может во многом предостеречь, отстранить горькие испытания, ибо не многое ли может сообщить отживающий юному, едва идущему по началу жизни?..
Таким образом, Новиков еще более одушевил к моему предмету.
Гамалея, как строгий стоик, умерший для всего наружного, не мог рассуждать так, как Новиков, полный идей живых и пламенных, заметил, что, конечно, это хорошо. «Но ежели ваш проект будет избран, не опасаетесь ли вы тогда увлечься так вашими наружными занятиями и, исполняя по совести, как верный сын отечества, сложные и трудные должности, что вы принесете им на жертву высшее, нежели чего они достойны?»
Старики, казалось, полюбили меня. Я провел у них несколько дней и после раза два приезжал к ним. Каждый раз беседовали мы долго, мне было очень любопытно знать жизнь Новикова, многое рассказывал он. Мне уже отчасти было известно, что Новиков 7 лет провел в Шлиссельбургской крепости и освобожден при воцарении императора Павла, но не знал причин сему. Новиков, сколько мог, удовлетворил меня.
Когда он старался Русь познакомить с лучшими европейскими произведениями, тогда стеклись на его сильный, призывный голос множество друзей, именем общей пользы и любви просвещения, чтоб совокупно работать в пользу образования. Тогда завел он огромную типографию, вскоре превзошедшую все заводимые правительством, и книжные лавки, пропагандируя просвещение. Издавали журнал «Живописец» – первый литературный журнал в России. На все это, равно на образование множества молодых людей и путешествия их по Европе, друзья его и он сам отдавали свое достояние, и результаты были блестящи. Государыня лично знала его по службе, по талантам; но он в молодых летах оставил службу для своих высоких занятий. Занятия его и его друзей, чтоб иметь силу и быть обеспечену всяких нападений, были делаемы под покровительством цесаревича Павла. Успех его типографии возбудил зависть и внимание, начали говорить об опасениях насчет столь огромной типографии в руках частного человека. Этот взгляд подкрепили какими-то подозрениями насчет избрания Павла Петровича протектором. Новиков, сколь ни был далек от всяких политических замыслов, вдруг был схвачен и после некоторых допросов посажен в крепость. Семь лет провел он там. При воцарении Павла его освободили; но семь лет тюрьмы и другие причины оставили его болезненным, и он удалился в свою расстроенную деревеньку Авдотьино, названное им Тихвинским по местечку близ Шлиссельбурга, где жил он в величайшем уединении.
В то время, когда я познакомился с ними, я застал их обоих все еще занятыми. Гамалея переводил с немецкого и латинского языка книги герметические и религиозные. Взгляд Новикова на сии предметы был чист, светел и обширен. Взгляд Гамалеи резок и положителен.
Новиков показывал мне свою небольшую библиотеку, где было много книг (до 50), переплетенных собственною рукою Новикова. При этом он заметил:
– Вот сколько труда; но с искренней скорбью вижу, что некому завещать все это, некому передать мысли для продолжения начатого.
Впоследствии времени я раза два-три посещал их; в одно из посещений я просил его дозволить снять его портрет; Новиков позволил, но Гамалею я не мог уговорить.
Дальнейшие подробности опустим мы; кто знает Новикова, тот знает, что он был за человек, кто же не знает – тот не может и искать здесь полного сведения о столь великом человеке. Прибавлю только, что у нас был неоднократно разговор о снах; и <я> пересказывал им о трех снах, виденных мною.
В первой молодости моей, ведя жизнь всегда строгую, я не мог не быть обуреваем страстями, и тем более, что они имели мало отверстий. Часто бывал я в доме у одного знакомого военного офицера. Он был женат, и жена, прекрасная собою, кокетка; я видел, что она ко мне неравнодушна, и сам был очень занят ею. Я всегда считал большою гнусностью обольщать чужую жену, как преступление, которое не может ничем выкупиться, – ибо лишающий невинности девушку имеет средство восстановить свое преступление, но тут семейное расстройство и ужаснейшие несчастия идут об руку с преступлением. Потому я употреблял все средства, чтоб уничтожить эту страсть. Наконец, настала война 1807 года с Швециею, и муж ее отправился в армию; я попрежнему продолжал посещать ее иногда. И мало-помалу страсть возгоралась более, и наконец назначен был день для тайного свидания; но ночь перед тем я видел следующий сон. Идя по академическому коридору, выстланному кирпичами, в щели между ими вижу я червя, как бы раздавленного ногою. Я остановился и глядел на него с некоторым чувством сострадания и заметил, что в нем есть еще жизнь; я с большим вниманием смотрел на него, и червяк оживлялся, начал двигаться, подыматься, вырастать до того, что уж из червя начал образовываться дракон, как мы его представляем в мифологии, и в этом виде он кидается на меня. Я, испугавшись, закричал, с тем вместе выбежали несколько женщин; казалось, дракон был их, они взяли его – и я проснулся.
Я понял, что этот сон был предостережением, и я отложил свое намерение и решительно отвергнул страсть свою. На другой день, бывши у Лабзина, где был возвратившийся из чужих краев М. Я. Мудров, я рассказал свой сон. Каково же было мое удивление, когда, выслушав это, Мудров достал из кармана маленькую книжку немецких стихов, где приискал мне место, в котором поэт представляет возрастающий порок, сначала приветливым, потом с чертами ужасными, точно так, буквально, как я видел во сне; это еще более подкрепило мое объяснение сна. И я навсегда было оставил знакомство с нею, – но кончилась война, муж не возвращался, и вскоре пришло известие, что муж ее убит. Тогда почти погаснувшая страсть опять затлелась, тогда казался мне поступок не столь дурным, и я, забыв свои нравственные правила, отправился к ней; но и тут провидение спасло меня от преступления, я застал ее спящую и в таком непристойном виде, что с отвращением ушел, никем не замеченный, и с тех пор решительно отказался от своего намерения.
Второй сон был следующий. На некотором возвышении я видел крест, к нему притягивали на веревках лежачую мраморную, белого цвета фигуру. По мере того как стали ее ставить, статуя оживлялась и наконец, когда поставили, она, совсем живая, села, ноги были сложены и руки лежали на коленях, голова поникнувши, чрезвычайное смирение выражалось на лице, и это был сам Спаситель. Я находил некоторое сходство во лбу с Юпитером Олимпийским, прочие части лица были так изящны, что не могу им приискать сходства. Глаза обращены были вниз. Но вместо обыкновенного цвета волос, с коими изображают Спасителя, они были белые. На вопрос мой, что значат сии волосы, кто-то отвечал мне: «Тысячелетнее пребывание его на земле». Потом, как бы слушаясь какого-то веления, он встал и стал к кресту в таком виде: крест имел внизу продольную скважину, так что, став позади креста, он в нее поставил ноги, а руки опустил через крест, который оканчивался поперечником, в молитвенном положении. Голова, как и прежде; была наклонена вниз, с тем же величественным смирением. Смысл этого сна был ясен для меня. Первое – высокой степени смирение, потом – что шествие должно быть под крестом. Действующая сила должна покоиться на кресте. Тело должно быть за крестом. И самая голова преклонена к кресту. Каменная статуя, оживляющаяся постепенно, – сколь ясно ни согласовалась с идеею моего храма, которая образовалась гораздо после сего сна, но не приходила мне в голову прежде Вятки. Сон этот весь ясен, кроме слов о тысячелетнем пребывании.
Наконец, этот сон, который я теперь намерен рассказать, нельзя даже совсем отнести ко сну. В один зимний вечер я стоял против печи и грелся и, предаваясь размышлению, перешел как бы в некоторое усыпление. Вдруг вижу посереди комнаты девочку, примерно лет 12. Я подбегаю к ней с некоторым изумлением и спрашиваю:
– Кто ты такова?
– Я дочь Правды, – был ответ, и с тем вместе, уходя в угол, загроможденный разными вещами, исчезла.
Из сказанных слов Новикова я видел, что ему нравятся эти сны, он поздравлял меня с ними и говорил, что такие сны не случайно нам даются. Чтоб прибавить еще что-либо о Гамалее, этом страшном человеке своей строгостью, достаточно рассказать следующее.
Первый муж жены Лабзина, Карамышев, был человек без веры, сомневался в бессмертии души; он был человек ученый, но принадлежал еще к тем воспитанникам XVIII столетия, которые блистали материализмом. Ему советовали об этом предмете поговорить с Гамалеею. Карамышев, гордый своею ученостью, отвергал сначала, но наконец согласился познакомиться. И вот собственные его слова, слышанные мною от его супруги:
– В Гамалее нашел я маленького старичишку, невидного, которого можно щелчком перешибить. Без дальних обиняков сказываю ему причину моего посещения, т. е. что я решительно сомневаюсь в бессмертии души, и, сказав ему несколько комплиментов, заметил, что от него надеюсь получить объяснение. Узнавши, что я горный чиновник, Гамалея заметил, что я должен знать некоторые науки, и спрашивал, посредством которой я желал бы убедиться в бессмертии души. Я с трудом мог удержаться от смеха и, чтоб одурачить его, для смеха избрал ботанику и с тем вместе, чтоб скрыть свой смех, вынимаю часы и гляжу на них. Старик начал говорить, презрение мое заменяется вниманием, наконец <пропуск> в уважение, и с тем вместе я ему сказал: «Довольно». Не прошло еще пяти минут, и он уже убедил меня вполне, несмотря на все предрассудки, с коими я пришел.
Новиков мне предсказывал успех и просил, чтоб я ему сообщил, как проект мой будет принят государем, что и исполнил.