• Записки А. Л. Витберга.
    Глава 4

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7
    Примечания

    <4>

    Приехавши в Москву весною 1816 года, я не мог остановиться у Рунича в почтамте, ибо место его уже занимал К. Я. Булгаков. Тотчас явился я к архиепископу Августину, с которым я был уже знаком через известного доктора М. Я. Мудрова. Я в нем видел человека с особенными дарованиями, но, несмотря на горячий нрав свой, одаренного весьма добрым сердцем. Он был доволен моими идеями и не находил ничего противного в них греко-российской церкви. Мы с ним сблизились, и я часто бывал у него. Через него познакомился я тогда еще с московским духовенством. Августин встретил меня следующими словами:

    – Ну, поздравляю вас с успехом; я вперед был уверен, что проект будет одобрен, и потому уже очистил место для храма.

    – Благодарю, ваше преосвященство, но, вероятно, тут встретится ошибка, ибо государю не угодно, чтобы храм был строен в Кремле, и я теперь приехал для рассмотрения места на Швивой горке.

    – Ну, не беда, – возразил Августин, – сломанная церковь Николы Гостунского, против архиерейского дома, всегда была не на месте.

    Архиепископ приглашал меня остановиться в одном из его подворьев, под названием Заборовского. Я благодарил за предложение; но заметил, что я скоро отправляюсь для бракосочетания и что мне, женатому, может быть, будет неприлично жить в архиерейском подворье.

    – Ничего, для вас можно позволить. Итак, прошу свободно расположиться в Заборовском подворье.

    Куда я и поместился. Немедленно занялся я рассматриванием места на Швивой горке; после чего доносил я князю Александру Николаевичу, что следующие неудобства находятся при выборе сего места: 1) что недоставало достаточного пространства для нужной площади храма; 2) что многие из купцов, имевшие тут домы, успели уже обстроиться после пожара и что следовало все сии домы приобресть покупкою, что могло потребовать большую сумму, особенно приняв в уважение, что <пропуск> и прекрасный огромный дом Шепелева, который один мог стоить более мильона и без которого место было бы недостаточно; 3) а как при таковых покупках не обходится без того, чтоб богатый не был в выгоде, а бедный притеснен, теряя свой последний дом, то прилично ли на таком основании воздвигать храм, – то предоставляю на благорассмотрение правительства.

    По отправлении сей бумаги в Петербург <поехал я> в Смоленскую губернию, в поместье будущего моего тестя. Подробности о сем будут в своем месте. Бракосочетание мое было в селе Царево-Займище, в церкви деревянной. Построенная еще при царе Алексее Михайловиче, и потому, что тут князь Кутузов принял команду над армиею[294]. Спустя несколько времени я возвратился в Москву, куда ожидали императора и царскую фамилию, чтоб оттуда ехать в Петербург.

    По возвращении в Москву после свадьбы, куда приехала и царская фамилия, я был потребован графом Аракчеевым, который мне объявил, что, так как я нахожу неудобным место на Швивой горке, государь приказывает осмотреть место пороховых магазинов близ Симонова монастыря и чтоб к пяти вечером я доставил письменно мое мнение. Отправясь в назначенное время, я узнал, что в монастыре был граф, и что, следственно, им оно избрано, и что нужно будет мне оспоривать его, ибо место не годилось. Но как я решился во всех действиях поступать прямо, то я решился и тут мнение мое высказать все, которое к назначенному времени я и представил. Неудобства были следующие: 1) хотя местоположение превосходно, но нижняя площадь храма должна будет подвергаться разлитию Москвы-реки; 2) проезд к храму не может быть прямой, а сбоку, от Рогожской заставы, что для важности предмета есть уже недостаток; 3) если б проложить прямую дорогу минуя заставу и сделать мост через реку, прямо против фасада храма, то это не имело бы успеха, ибо дорога шла бы самой бедной частью города, состоящей из одних лачуг; 4) самый Симонов монастырь, хороший теперь, в византийском вкусе, потерял бы много, будучи возле нового здания в греческом стиле. С другой стороны, и новое здание пострадало бы от пестроты старого.

    Граф сильно стал оспоривать мои доказательства, то находя, что площадь можно возвысить, то что дорогу можно проложить. Я не считал приличным уступать и опровергал все доказательства графа как по справедливости дела, так и потому, что граф мог для испытания спорить, чтобы увидеть, тверд ли я во мнении и не уступлю ли ему из угождения. Наконец разговор паю принял вид горячего спора; может, граф давно уже не слыхал, чтоб опровергали его мысли. Прение продолжалось добрых полчаса; я не поддался, и каково же было мое удивление, когда граф вдруг сказал:

    – Однакож я согласен с вами, – чем почти и подтвердил мое подозрение. – Но какое же другое место вы бы имели в виду?

    – Кроме Воробьевых гор, ни одного.

    – Вы хотите, чтоб я так государю и доложил?

    – Прошу, ваше сиятельство.

    – В таком случае будьте готовы; вероятно, его величество завтра утром позовет вас…

    Мы расстались. На следующее утро я, по приказанию императора, явился к нему. Когда я взошел в кабинет, государь встретил меня следующими словами:

    – Ты избираешь Воробьевы горы; я рад, что мы так согласны. Хотя я прежде и назначил место хорошее, Швивую горку, но ты мне объяснил неудобства; сверх того, оно и потому нехорошо, что здание путалось бы с городскими строениями. Напротив, на месте Воробьевых гор оно чисто и открыто, и горы, как корона Москвы, совершенно приличествуют. К тому же это место мое.

    Сказав несколько слов в пользу сего места, я приводил некоторые примеры местоположения известных зданий в Европе, которые редко помещались в самом городе.

    – Если место это кажется отдаленным, то, во-первых, полагаю, совершенно согласно с мнением вашего величества, что оно совершенно открыто, и в самом городе нет достаточного места, потребного для изящного здания. Это же не есть обыкновенная церковь, куда стекается народ, – их много и в городе, – но с тем вместе и великолепный памятник. Церковь св. Петра в Риме – за стеною города, так же в Лондоне церковь св. Павла далека от центра города. Ибо нельзя обнимать красоту здания, когда нельзя его видеть свободным на довольно большое пространство, которое в городе иметь трудно. Здесь еще превосходное удобство делает Девичье Поле, дозволяющее видеть здание в его геометральном виде. Не менее приятно видеть на этом месте рощу, посаженную великим Петром. Долгое время место сие, по красоте своей, имело загородный дворец, и не неприлично, чтоб вместо дома царского был воздвигнут дом божий. Я смотрел с этого места на Москву, – сколь город ни обширен и ни велик, но он кажется ничтожным с места храма; величина города, поглощенная отдалением, смиряется пред, храмом.

    – Да, или, лучше сказать, Москва лежит как бы у ног храма Спасителя.

    – Еще одна из главнейших исторических причин избрания сего места есть то, что оно лежит между обоими путями неприятеля, взошедшего по Смоленской дороге и вышедшего по Калужской; и окраины горы были как бы последним местом где был неприятель. Наконец, не менее важно и то, что место сие изобилует глиною и песком, что очень полезно для построения, и составляет капитал для здания, и, сверх того, находясь выше Каменного моста, по течению реки, дает беспрепятственную возможность для доставления водою материалов. Требования были – река и косогор; здесь они выполнены вполне, и косогор дает еще возможность обратить в сад косогор, что одушевит здание и будет служить местом отдохновения.

    Государь с большим вниманием слушал доводы, соглашался с ними и, прощаясь, сказал, что скоро надеется видеться со мною в Петербурге.

    – Где, вероятно, ты скоро представишь мне некоторые усовершенствования твоего проекта и применения к избранному месту.

    Государю угодно <было> такого-то дня самому осмотреть это место, то оному я стал приготовлять генеральный план. Государь обедал в этот день у князя Н. Б. Юсупова, в Васильевском, находящемся на Воробьевых горах, возле избираемого места, и оттуда предположено было отправиться к осмотру места. Меж тем я приготовил план местоположения для удобнейшего ознакомления государя императора с общностью идей. Я не успел его заблаговременно окончить и, едва окончив, отправился на Горы, спеша на место; я поехал с одним приятелем, который был свидетелем моих занятий, – чиновником почтамта Серапиным. На Девичьем Поле взоры мои были обращены на Воробьевы горы, боясь, что опоздал. Там было большое стечение народа. День был совершенно ясный, небо чисто; но над самыми Горами, где толпился народ, на совершенно чистом небе – линия облаков, коих форма, число обратило особенное внимание. Я глядел на них, не говоря моему товарищу; но и тот сам заметил.

    – А видите ли, какое странное явление?

    – Да, я уже видел; это, конечно, присутствие благословенного царя привлекает небеса к этому месту.

    – Нет, – сказал товарищ, – это фимиам будущего храма вашего.

    С трудом, прибывши на Горы, я мог добраться к государю чрез толпы народа. Изображение облаков я, в виде рисунка, довел до его величества, где он, вероятно, хранится. Государь заметил, что много встречается странного относительно храма. После сего я вскоре отправился в Петербург и занялся обработыванием своего чертежа. И летом 1817 года имел счастие представить государю обработанный проект. Когда назначил он явиться мне, я был болен и боялся не быть в состоянии объяснить государю чертеж. Но князь Александр Николаевич говорил, что надлежит себя переломить, и что бог знает, когда государь будет иметь опять свободное время, и что он предварит государя о болезненном состоянии моем. Я явился во дворец, где уже находился князь Александр Николаевич. Государь принял чрезвычайно благосклонно, спрашивал о моей болезни, о причине оной, требовал, чтоб я сел, и я должен был исполнить. Остался весьма довольным переменами, сделанными мною в чертеже.

    Наконец было положено, чтоб я отправился в Москву для приготовления фундамента для закладки храма; для содействия мне в сем я был снабжен письмом от князя Александра Николаевича, по приказу его величества, к графу Тормасову, главнокомандующему в Москве (от 6 августа 1817. День преображения), чтоб оно было готово к приезду в Москву государя, и закладка назначена 12 октября, т. е. в день изгнания неприятеля.

    В Москве остановился я опять в Заборовском подворье (август 1817 года). Немедленно явился я к графу Тормасову с требованием содействия, что и предоставлено мне было требовать от строительной комиссии.

    Проложив главную проекционную линию и очистив косогор от кустарников, чтобы можно было дойти свободно до места, где надлежало положить первый камень, я просил Августина лично окропить и благословить место закладки. Преосвященный не мог в тот день удовлетворить моей просьбе, но на другой день обещался быть, будучи близко, в Даниловом монастыре, где освящал раку св. <пропуск>, куда и меня пригласил, и тут мы были на монашеской трапезе, я и Мудров.

    После обеда поехали на Воробьевы горы, где преосвященный с духовенством необыкновенно радостно отслужил молебен с водосвятием, окропил места святою водою и водрузил крест на показанном месте, простой, тут же составленный работниками. После чего, на другой же день, началась выемка земли и приготовление фундамента, оставляя конусообразно место креста. Несмотря на всю мою торопливость, работники не могли прежде окончить выемку земли, как к 13 сентября (день празднования обновления храма). Хотя я собирался утром туда, но, отвлеченный иными делами, явился после обеда, и только к этому времени поспели работники. Призвав священника с Воробьевых гор, который отслужил молебен, я снял крест, водруженный преосвященным Августином, держал его в руке до тех пор, пока работники срыли находящийся под ним конус земли, и, опустивши, водрузил его в грунт, положив крестообразно четыре камня около него. Священник и бывшие тут довершили обкладывать камнями крест. Оставя работникам дальнейшее забучивание фундамента, я поспешил в Успенский собор, куда согласился я быть с Мудровым, чтоб видеть богослужение водружения креста, которое я никогда не видал и которое токмо совершается в Успенском соборе. Каково же было мое удивление, когда, взойдя в собор, я увидел действие, много сходное с совершенным на Горах! Торжество сие весьма великолепно и состоит в том, что архипастырь то воздвигал, то понижал с благоговением богато украшенный и увенчанный розами крест, при пении священных гимнов, и когда крест понижали, то два иерея поливали на него розовую воду. Множество свечей придавали особую торжественность этой процессии.

    С окончанием фундамента устроивалась терраса, в полугоре на 15 сажен вертикальной высоты от воды, для процессии закладки, достаточной величины, чтоб могла поместиться царская фамилия, главное духовенство и придворный штат, и от террасы – лестница до верха горы и дорога от Москвы-реки с лестницами на крутых местах.

    Между тем я узнал, что понтонная рота находится близ Тарутина, и просил главнокомандующего, чтоб его содействием отряжено было два понтона в Москву и были бы наведены ко дню закладки храма, ибо шествие должно было начинаться с Девичьего Поля. Граф сначала согласился; но на другой день предложил мне, не лучше ли сделать временный деревянный мост на сваях. Я возразил, что такой мост будет стоить довольно дорого, – мост по смете долженствовал стоить до 19 000 руб., – а понтоны ничего не стоят.

    – Впрочем, я это предоставляю распоряжениям вашего сиятельства. Мои занятия оканчиваются Горами, и ежели ваше сиятельство возьмет на свою ответственность, то я не вхожу в сии подробности.

    – После этого дайте мне письменный отзыв, что вы не требуете такого моста.

    На это я возразил, что поелику я ни письменно, ни словесно такого моста не требовал, то не нахожу надобности давать об этом письменного отзыва; но, как я мог заметить, граф был недоволен. В другой раз граф спрашивал меня, откуда начнется шествие, из Кремля или из Девичьего монастыря, и что ему это потому нужно знать, ибо по осеннему времени надлежит устроить от Девичьего монастыря до реки деревянную дорогу Я отвечал, что не знаю, откуда государь прикажет начать шествие, и спросил, что могла бы, по мнению графа, стоить такая дорога.

    – С чем-то 20 000 рублей.

    Находя, что эта сумма довольно значительна, я не имел никакого поручения с другой стороны реки распоряжаться. Граф старался убедить, что это необходимо для приличия церемонии, и я отвечал, что его воля и его ответственность.

    Между тем терраса покрывалась досками. Чувствуя себя нездоровым, я дни два не был на Горах, однако знал о том, что Карбонье начинал готовить материалы.

    Государь император прибыл в Москву, и того ж дня вечером поздно, около полуночи, я был потребован к его величеству. Первые слова государя императора были: «Каково теперь твое здоровье?» Тут только дал я полную цену словам, сказанным мне перед отъездом из Санктпетербурга. Государь спрашивал, все ли будет готово к надлежащему дню. Государь мне сказал – ему сказали, будто терраса не довольно прочно устроивается.

    – Ее еще и не начинали укреплять, ваше величество. И, вероятно, это-то самое сбило понятия лица, доложившего вашему императорскому величеству, тем более что она уже покрывается досками. Позднее осеннее время заставило опасаться ненастья и снега; в таком случае ежели бы я занялся укреплением стоек террасы, то работники должны были бы без закрышки производить не так успешно работу, а укреплять стойки все равно прежде или после. Предположение мое оправдалось; не успели закрыть настилку, как сырая погода и потом снег случились.

    Государь остался доволен объяснением и сказал, что уверен, что я в этом случае не ошибусь.

    – Тормасов, – продолжал государь, – мне что-то говорил о дороге и о мосте через реку и что ты не соглашаешься с ним, то я желаю знать твое мнение.

    Я объяснил его величеству вышесказанное о мостах и о дороге, поставляя на вид, что, кроме цены моста, понтоны очень приличны, ибо они служили и в самую войну, – это весьма понравилось государю. Что же касается о дороге через Девичье Поле, это тоже не нужно.

    – Что касается до меня, я довольно привык ходить во время кампании, жена не отстанет от меня, а духовенство, вероятно, не затруднится тем. Итак, нет надобности бросать 40 000 для двух часов и когда можно без них обойтиться[295].

    На другой день утром явился ко мне инженерный майор Хозиус, сказав, что начальник его, генерал Карбонье, поручил ему спросить, должна ли стелиться деревянная дорога по Лужницкому полю.

    – Обстоятельство сие до меня не касается, это дело главнокомандующего в Москве, которому я уже говорил мое мнение.

    Хозиус оставался в недоумении, что ему делать, говоря, что материал навезен. Я возразил, что, вероятно, начальник ваш знает, что делает.

    – Конечно так, но он сам, кажется, не уверен, угодно ли это будет государю или нет?

    – В таком случае я вам скажу, что решительно государю это не будет угодно, ибо я изустно вчера слышал в 12 вечера, а с тех пор никакого приказания быть не могло.

    Хозиус, поблагодарив, с некоторыми околичностями спросил:

    – А как быть с дорогою на Воробьевых горах?

    – С какою?

    – Я, по приказанию генерала, начал выравнивать дорогу и срывать некоторые крутые места, а в других надлежит сделать лестницы.

    – А это дело другое, это касается собственно до моего лица, и как смели вы, г-н майор, и ваш генерал распоряжаться там, не испросив моего согласия! Таковые действия считаю я насильственными и оскорбительными для меня, а о таком самовольном поступке г-д инженеров я доведу до сведения государя.

    Тут я разгадал, кто императору говорил о террасе. Хозиус испугался и сказал, что все это можно оставить.

    – Нет, – сказал я, – не оставить, а привесть все в прежний вид, насыпать, где срыли, и срыть где насыпано, чтоб вашего труда нигде не было.

    С тем вместе я вынул чертеж иной дороги и сказал:

    – Ваш генерал напрасно хотел меня предупредить; вот здесь назначено все, что нужно сделать.

    После сего явился я к графу Тормасову: во-первых, объявить ему, что государь вполне одобрил мое мнение против деревянной дороги и моста, с тем вместе и о сказанном государем императором о террасе; а так как в лице доносителя я вижу лицо не благоприятствующее мне, кроме графа, дознать, кем это было сказано.

    – Это я докладывал государю.

    – Но это вы не могли, граф, сказать от себя; кто же вам донес, – ибо вы не знаете этих дел.

    Граф затруднился; в это время взошел генерал Карбонье, и граф, извиняясь, что нужно ехать, указал на генерала и сказал, что он объяснит. Я, обращаясь к генералу Карбонье, сказал ему, какое подозрение на него наводят последние слова графа, и довольно горячо упрекал его в предосудительности чернить дело, еще недоконченное.

    Карбонье говорил, что терраса не будет более укрепляться, и боялся за царскую фамилию.

    – В таком случае вы должны были бы сообщить мне ваше мнение и узнали бы неосновательность его, а теперь вы сделали донос.

    Разговор разгорячался, Карбонье скорыми шагами ходил до горнице. Не считая приличным продолжать его, я оставил его и вышел.

    Потом отправился я на Горы и нашел, что г-н Хозиус распорядился так, как я требовал.

    На другой день я отправился на работы после обеда, не успев посетить их в обыкновенное утреннее время. Когда я хотел возвращаться, то заметил, что снизу тянется команда военно-рабочих солдат, от реки, которая идет прямо к террасе. Я остался ожидать их прибытия. Офицер вскоре взошел туда, взывая туда команду.

    – Зачем вы сюда идете? – спросил я его. Офицер не намерен был обращать на меня внимание, дерзко отвечал, что ему ведено поставить команду для испытания террасы.

    – Этого я вам не позволю сделать, воротитесь назад и скажите это вашему начальнику.

    Офицер, засмеявшись, сказал, что это невозможно, ибо он делает вследствие приказания.

    – Но, поневоле, будет возможно; если вы силою захотите поставить, то я силою велю рабочим ее прогнать. Впрочем, не советую доводить до этого. Я здесь один, по высочайшему повелению, непосредственный начальник; теперь вы видите, что имею право на это.

    Офицер сделался вежливым и был в затруднительном положении, что делать. Я сказал ему, что сейчас поеду к графу Тормасову и чтобы он не боялся за следствия. Что и было сделано. Но как граф отдыхал в это время, я оставил графу записку, в коей, описав дело, заключил, что, когда терраса будет укреплена, я извещу его сиятельство, и тогда, для удостоверения, может поставить команду. Но я не хотел этого сделать и потому вознамерился не укреплять террасу до последней ночи перед процессией. Таким образом все было готово снаружи прежде, нежели укреплялись стойки, что еще более смущало их. Накануне торжества, ночью, при огне с фонарями, вся внутренность террасы была наполнена работников, так что в два-три часа она была укреплена, а утром, незадолго до процессии, известил я графа, что терраса укреплена. Само собою понятно, что граф уже не мог тогда сделать никакого распоряжения. Накануне император явился на Горы, где я все нужное ему объяснял. Сходя от места закладки, сказал:

    – Говорят, будто на этом месте есть много ключей.

    – Да, государь, и вот один из самых прелестнейших, в я ими воспользуюсь для известных вашему величеству водяных украшений. Впрочем, не надобно полагать, чтоб сии ключи служили препятствиями важными, хотя и потребуют некоторых издержек.

    – Конечно, я не могу надеяться что-либо видеть при себе, но при предприятиях огромных нечего смотреть на какие-нибудь издержки.

    12 октября 1817.

    Подробности о закладке находятся в особой книжке, изданной около того времени в Москве, сочинения Соколова.

    Закладка стоила без малого 24 000 рублей.

    Деньги получались из строительной комиссии по счету генерала Карбонье. Счет этот показывает, на каких основаниях он делан. Материал остался от дороги, но неизвестно, куда поступил. Сверх того, показаны в расходы порционы военнорабочим с августа до марта. А как закладка была 12 октября, спрашивается, что же они делали 5 месяцев для сего предмета.

    Я душевно был предан Августину и часто бывал у него. Разумеется, разговор по большей части был религиозный. Он знал мои чувства, знал, как я восставал всегда против разделения христиан, как желал соединения в один храм христиан. Одним утром, при многочисленном духовенстве, Августин стал убеждать меня присоединиться к греко-российской церкви.

    – Не стыдно ли вам, – говорил он, – вы духом и всем принадлежите России, в ней родились, в ней воспитаны, теперь предпринимаете такое высокорелигиозное дело и остаетесь чуждым нашей церкви и иностранцем между нами.

    Внутренне я желал этого; но считал неприличным такую перемену. Сверх того, знакомство мое с Лабзиным, ревностным сыном греческой церкви, меня сблизило с нею. Обряды ее мне нравились давно, по глубоким идеям и указаниям, в них заключенным.

    Но прежде нежели я изложу результат, к которому меня привели эти разговоры, считаю нужным распространиться несколько о моем религиозном развитии. Первое религиозное основание наследовал я от моего родителя, который в свою очередь оное заимствовал от деда моего, человека очень строгой жизни и высоких религиозных понятий. Карл XII любил его особенно за строгую честность и правдивость, и был наконец Land-Fiscal, место весьма важное, в котором, имея все средства обогащения, он умер недостаточным человеком. Он, служивши молодость свою в военной службе, был вовлечен в дуэль, поразил своего соперника – и это тяготило его совесть до гроба. Далее можем узнать его внутреннюю духовную жизнь в видении, случившемся незадолго до его смерти. Просыпаясь однажды ночью, слыша музыкальную гармонию удивительной сладости, долго не мог он убедиться в том, что не сон ли это, и когда совершенно уверился, что не спит, он заметил свет, распространяющийся в горнице, и в то время, севши на кровать, увидел на коленях разверстую книгу на шведском языке; он начал ее читать с первой страницы, прочел две страницы, кончающиеся следующими словами, которые батюшка мой переводил мне на немецкий язык следующим образом:

    Bleib nun fest und glaub an Gott,
    Halt dich an sein heiliges Gebot,
    Ich will dich in Freuden führen,
    Um dein Gebet in gnaden hören[296].

    На шведском языке они составляли весьма правильные стихи.

    По прочтении сих слов он хотел перевернуть лист, но все исчезло. Желая знать, не существуют ли сии стихи в какой-нибудь книге, он долго искал, спрашивал у духовных; но нигде не нашлись. Отсюда можно заключить, в каком духе воспитывал он сына.

    Шведы имеют особый характер религиозности; это спокойное, почившее в себе убеждение, а не судорожное чувство итальянцев и испанцев; они все те же норманны, твердые, гордые, спокойные на своем достоинстве, убежденные в своих правах. Это спокойствие самое влечет их к таинственному. Этот характер шведов мне был очень знаком, потому что я с детства бывал у шведского посланника Штединга, и еще более убедился я в достоинстве оного, когда в 1826 году я в Москве часто бывал у него; прежде я не мог хорошо судить, но тут, испытавши всю горечь злобы людей, – меня поразил благородный, открытый нрав, их взгляд без лукавства, шведской молодежи, окружавшей посланника.

    Рожденный в церкви протестантской, я видел, что она, не довольствуясь одними наружными обрядами, стремится к развитию духа религии. Но, находясь с малолетства в двух российских казенных заведениях, я не мог не находить то, что заключается в прекрасных обрядах российской церкви. Вообще от самой природы было у меня врожденное чувство к истине и к религии; предметы религиозные весьма занимали меня. В особенности же близкое знакомство с ученым конференц-секретарем Лабзиным, известным издателем «Сионского вестника», служило пищею внутреннему влечению. Часто суждения его об обрядах греко-российской церкви имели на меня большое влияние, и я решительно увидел, что ежели для церкви обряды нужны то они всего лучше в греческой церкви, ибо они заключают столь много глубоких указаний.

    При таком направлении духа слова Августина и духовенства не удивительно, что имели на меня чрезвычайное влияние; как уроженец российский, и пользуясь благодеяниями сей страны, и делаясь участником столь важного памятника греческой церкви, я считал неприличным, чтоб не принадлежать к ней. С тем вместе мне все казалось, что этот шаг не должно делать, и духовенство не могло опровергнуть моих доводов. Я не мог согласиться с ними, что греко-российская церковь лучше других, ибо считал все христианские равными. Они говорили: «Если все равно, то и надлежит переменить». Я отвечал, что потому-то и не следует того делать, что все равно.

    – Ну полноте, полноте упираться; вы и без того, знаю, что вы весь наш, дело за наружным, – сказал Августин, – я предвижу, что будет так, и вперед даю мое пастырское благословение.

    Между тем предмет сей меня очень занимал в то время, как я готовил закладку храма, и я решился об этом сказать князю Александру Николаевичу, чтоб он сказал о том его величеству, не находит ли он сего нужным по предпринятому занятию. Князь докладывал государю императору, и он велел мне сказать, что не находит надобности в наружной перемене, зная так хорошо христианство. «Я с своей стороны также надобности в этом не нахожу. Впрочем, оставляю это на его собственную волю».

    При сем рассказал мне князь довольно странное событие. После того как он стал заниматься религиозными предметами, у него было обыкновение ежедневно утром читать священное писание, продолжая по порядку. Перед закладкою, несколько дней занятый очень делами, он не читал. В самый же день закладки, урвав минуту, он стал читать с того места, где остановился, и это было именно на том, как Хирам начал выбирать работников для построения храма Соломонова.

    – Много странного при этом храме, – сказал князь, – хорошо бы было, ежели бы вы вели журнал всем происшествиям сооружения храма, он будет занимателен.

    Это было и мое желание, но, отвлеченный сначала делами, потом интригами, меня окружавшими, я оставался при одном намерении.

    Вечером того же дня, когда была закладка, я всемилостивейше был пожалован чином коллежского асессора. И когда явился к князю Александру Николаевичу с благодарностью, то князь объявил поручение государя императора, что хотя бы и не имел надобности в присоединении к греческой церкви, но теперь видит в том нужду для народа, если это согласно с собственным моим желанием. – Я согласился; но с тем вместе меня занимало то, что я могу огорчить сим моего родителя, ревностного протестанта. Зная его желание, что он желал давно быть соединен со мною, и желая, чтоб он приобрел большую оседлость в Москве, я просил государя о переименовании его в русские дворяне из шведских, – ибо шведское дворянство не давало здесь ему прав, – ставя на вид, что он нес службу при Екатерине. Император изъявил согласие, и его перевели с первым офицерским чином, и тем хотел я утешить старика. Как же в греко-российской церкви имени Карла не существует, то я принял имя Александра, ибо и сам император изъявил желание быть восприемником.

    В сочельник, 24 декабря, в домовой церкви архиепископа Августина, совершилось присоединение мое к российской церкви, при священнодействии Августина. От имени государя был князь Александр Николаевич. По желанию моему, кроме моей жены, посторонних свидетелей не было. Августин был в восторге.

    На другой день князь объявил мне поздравление от государя императора и с тем вместе волю государя, чтоб я в наискорейшем времени занялся составлением проекта комиссии сооружения храма, чтоб можно было приступить к делу, дабы народ не думал, что государь ограничился одной закладкой. Так чтоб к отъезду его величества было это готово.

    Я простудился на закладке и был тяжело болен, посему и не мог вскоре заняться сказанным делом. Князь доложил об этом государю, и государь вознамерился прислать лейб-медика Вилье для подания скорейшей помощи, ежели нет искусного у меня доктора. Благодаря князя за внимание государя, я сказал, что совершенно уверен в Мудрове, который был в тесных дружеских со мною отношениях.

    – В таком случае Вилье не посылать; они враги и поссорятся при больном и наделают ему более вреда, нежели пользы.

    Но, впрочем, не Мудров меня вылечил, а итальянец, искавший места каменного мастера, привел мне известного Сальватора, который увидел во мне солитера и сделал большую помощь.

    Таким образом, хотя гораздо позже, как я предполагал, но в скором однако времени, я изложил мои общие мысли о учреждении комиссии. Заметив в Августине ревностное желание участвовать в сем деле и понимая пользу важного духовного лица, я поместил его и генерал-губернатора, как высшую власть светскую, первенствующими членами, и имея в виду сокращение переписки с сими лицами. И два члена непременные: я и советник. Подробность учреждения находится в тексте, который прилагается.

    Впрочем, учреждение сие не было сообразно с обыкновенным ходом дел, я писал его, считая на себя, одушевленного пользою и чистым усердием; ежели бы были другие обстоятельства, оно не могло бы годиться для наемщика, служащего из денег. Везде, где мог, отрывался я от форм, утомляющих силы и сковывающих все действия, и только в необходимых случаях жертвовал рутине обыкновенных наших учреждений.

    Князь объявил, что императору нравится моя мысль, но находит нужным прибавить еще одного первенствующего члена – московского инженер-генерал-майора Карбонье. Князь, зная о случившейся между мною и генералом неприятности, с особым видом сообщил мне это.

    – Иметь в комиссии генерала Карбонье было и собственное мое желание с тех пор, как я узнал его в Твери, но вашему сиятельству известны те неприятности, которые генерал мне делал, и потому это дело уже невозможное, я должен избегать его, как лицо неблагонамеренное; где вражда, дело идти хорошо не может; он уже попробовал взять верх надо мною и насильственно вступить в круг моих занятий.

    – Знаю я это, – сказал князь, – но что же делать, государю так угодно.

    – Но я решительно вместе с Карбонье служить не могу. И в таком случае останется государю избрать, кому быть в комиссии – Карбонье без меня или мне без Карбонье, к кому император будет иметь более доверенности.

    – Хотите вы, чтоб я это государю так и передал?

    – Да, князь, прошу вас о том; тут середины нет, я или Карбонье.

    Слова мои в точности были переданы императору. Он остановился в дальнейшем ходе сего дела и вскоре после этого отправился в Санктпетербург, и мне предоставлено было дальнейшее обработывание дела и, в случае надобности, ведено явиться в Петербург.

    Я занялся, вместе с улучшением проекта, и обработыванием плана экономического, и я нашел себя в необходимости взойти в новую стихию и знакомиться дотоле с чуждою хозяйственною частию. Советовался с опытными людьми, придумывал, трудился и наконец написал <пропуск>, утвержденный впоследствии императором.

    Здесь имеют место некоторые подробности и происшествия того времени. Когда сделалось гласно, что император предоставил мне выбор людей, множество архитекторов увивались около меня, отыскивая мест. Но все это были люди обыкновенные, с одною целью обогащения служившие. Разве исключить одного Жилярди, образованного молодого человека и с талантом, и Бове, который, может, имел от природы дарование, но все это было подавлено страстью приобретения и решительно одними практическими занятиями.

    Чтоб показать направление их, вот небольшой анекдот. Стараниями преосвященного Августина отлили огромный колокол для Ивановской колокольни. Когда он был готов и надлежало его привезть в Кремль, тогда только догадались, что диаметр окружности его внизу несколько шире Боровицких ворот. Затруднились и тотчас стали требовать совета инженер-генерал-майора Карбонье. Карбонье нашелся, предложил сделать подмост с обеих сторон Кремлевской стены и машинами поднять его и опустить. Издержки должны были быть значительны; но делать было нечего. Однако подрядчик, который вез, мужик, решился предложить иное мнение; так как колокол был немного пошире ворот, и то в одной линии, то он советовал вынуть по нескольку кирпичей в воротах, что сделали, и, что, разумеется, почти ничего не стоило.

    В то же время происходило открытие памятника Минину и Пожарскому. Прожектировал его ректор Академии, действительный статский советник Мартос. Касаясь монумента, нельзя не высказать моего мнения относительно сего произведения Мартоса. Многих памятник сей не поражает, и естественно; автор отошел от первой своей идеи – непростительная ошибка артиста. Я видал неоднократно первый эскиз у Мартоса. Он состоял из двух стоячих фигур. Гражданин Минин, держа левой рукою князя Пожарского за его правую, в которой подъятый вверх меч, правой же показывает с жаром вперед. Князь, имея на левой руке щит, на голове шлем, обращает взор к небу, как бы испрашивая благословения оного. Тут явным образом выражалось все, что потребно истории. Всякий видит какого-то гражданина, ведущего воина на битву, – чего теперь видеть нельзя. Что показывает теперь стоящий гражданин сидящему воину, и что сделает воин, пойдет ли или нет? Живописец и ваятель, кажется, может схватить только один момент. Посему художник должен избирать последний момент или самый резкий, а не сомнительный. В первой идее Мартоса и выражено; но почему ж он не удержал свою первую идею? Вельможи, посещавшие мастерскую Мартоса и имея обыкновение советовать, хвалили его проект, но находили неприличным, что гражданин Минин ведет князя Пожарского, как будто этим самым более чести отдается Минину, забывая, что в истории так было. Мартос принадлежал еще к тем выписанным артистам, которые отличались своим клиентизмом; любивший угождать, был так слаб, что, для угождения этим вельможам забывая достоинство артиста, переменил свою хорошую идею и решился для большой важности посадить его. Вот как гибельно, когда артист, забывая свое дарование, дает место пошлым расчетам.

    К сему присоединяется еще одно обстоятельство, позже обнаружившееся, но имеющее непосредственную связь с памятником. Сначала было уже <пропуск>, что Мельников при объявлении программы занимался проектом, показывал его мне и я нашел его недостаточным, далее – как я ему вверил свои идеи, доверяя благородству артиста. Но вышло иначе. Мартос был сначала весьма хорошо расположен ко мне, особенно когда я хлопотал в Академии; он мне сам советовал пренебречь Академиею и стараться лично объяснить государю проект. Но вступил в близкое родство с Мельниковым, за которого весьма ходатайствовал, поместил его профессором в Академию, советовал Тормасову определить при обстроивании Москвы одного из профессоров Академии, думая поместить его. Мельников сделал новый проект, и Мартос, зная, что мой одобрен государем, и имея протекцию при графе Аракчееве, домогался, чтоб приняли проект его. В проекте своем он употребил все ему известные идеи моего проекта. Может, Мартос ему и присоветовал составить проект по этим идеям. При каком-то докладе (вероятно, графа Аракчеева) в 1817 году между прочими бумагами находился вложенным сей проект. Государь император, увидя его и узнав, сказал: «На что же его, проект утвержден». Тем я кончилось.

    Но мы уже сказали, как Мельникову я передал свои идеи без всякого порядка; увидим теперь, как он ими воспользовался.

    Однажды К. Я. Булгаков прислал мне нумер какого-то журнала[297], в котором была статья в виде частного письма сочинения Григоровича, тоже родственника Мартоса, издававшего журнал. Какой-то путешественник, описывая достопримечательности Петербурга в художественном отношении и касаясь Академии художеств, доходит наконец до проекта Мельникова, необыкновенный и славный, как он его называет, расхваливает до чрезвычайности. «Но, чтоб иметь тебе понятие о сем необыкновенном произведении, сообщу мысли самого артиста». И тут начинает он излагать мои разбросанные идеи, которые только мог запомнить Мельников, и как Мельников был весьма недалек в этих отношениях, у него вышла какая-то галиматья. Так, например, он удержал реку и косогор; так, помнил он, что храм мой тройственный, и помнил катакомбу при нижнем храме, в которой находилась память убиенных воинов, – и он сделал нижний храм в память убиенных воинов. Идея второго храма совершенно скрылась от него, и потому он его назвал храмом граждан, а для третьего он ничего не придумал, и потому остался он у него безымянным. Помня, что вход в храм идет чрез террасы, изображающие добродетели, – и у него представлены террасы с добродетелями. Но какие, – там они непроизвольны, – об этом он не говорит. Помня, что находилась у меня богатая колоннада, которая имела свою необходимость, – и он поместил колоннаду. Автор статьи заметил, что «артист при помещении сей колоннады имел в виду не одну красоту, но и особую высокую идею». Какая же это идея? «Как на пути добродетели истинный христианин всегда встречает какие-то препятствия, от каких-то ложных красот, совращающих путь его; но истинный воин Христов проходит мимо». Право, непонятна эта высокая идея; какое препятствие делает колоннада, указующая путь, и почему красота колонны похожа на «совращающую красоту с пути христианского?» и т. д.

    Прочитав эту статью, разумеется, я не мог не оскорбиться неблагородным поступком Мельникова, и потому, взяв эту книжку журнала, я явился к князю Александру Николаевичу; показав ему, спрашивал его совета, несмотря на то, что еще не приспело времени, не следует ли мне тоже напечатать объяснение свое, упомянув о поступке Мельникова, ибо впоследствии люди, худо знающие дело, узная мое объяснение, могут найти сходство в читанном ими прежде. Но князь, несколько подумавши, сказал, что это не нужно, ибо идеи мои известны государю, многим знатным особам, и что, следственно, можно презирать подобные происки. Как это согласовалось и с моим внутренним убеждением, то я и обрадовался, что не нужно было выходить журнальное прение.

    Впоследствии времени я встретил однажды Мельникова у Егорова (женатого на третьей дочери Мартоса) и сказал ему, что я читал статью о его проекте и что «новый проект его гораздо лучше», – прибавил я иронически; Мельников смутился, ничего не сказал, вскоре ушел. Тем и кончилось.

    При отъезде государя из Москвы, в последних числах февраля месяца 1818 года, мне были выданы деньги, издержанные при закладке, и собственно мне были выданы 3000 рублей.

    Бывши в деревне у родных и возвращаясь оттуда летом в 1818 году в Москву, я заехал, по желанию тещи, в Саввинский монастырь. Подъезжая к монастырю, мы заметили больное движение и у ворот монастыря множество чиновников. При приезде узнали, что туда ожидают великого князя Николая Павловича и супругу его. Я надел мундир и явился в собор. Всматриваясь в лицо генерала, сопровождавшего великого князя, я увидел большое сходство в нем с приятелем моим Гартингом, которого я оставил перед кампанией штабс-капитаном; наконец я узнал, что это он сам. Я подошел к нему. Некогда было говорить, и мы условились токмо видеться в Москве; я узнал, что он командирован для сопровождения великого князя по тем местам, где происходили сражения.

    На другой день моего приезда прислал Гартинг своего адъютанта Пошмана, чтоб объявить мне, что его высочество желает меня видеть; заметив тогда академический мундир, он спросил у Гартинга, кто я, и узнав, сказал, что давно уже желал видеть меня и просит. Вследствие чего я в тот же день явился к его высочеству с моим чертежом. Я объяснил великому князю во всех подробностях проект. Он остался довольным и заключил тем, что имеет ко мне еще особую просьбу. Дело состояло в том, что ему угодно было воздвигнуть придел во имя Александра Невского в Воскресенском монастыре, в память рождения сына.

    – Я поручал архитекторам, но проекты их так обыкновенны; мне бы желалось что-либо новое с вашими идеями.

    Я немедленно занялся маленьким чертежом и через несколько дней явился с чертежом к его высочеству, удержав в царских вратах ту же идею, как в церкви князя Александра Николаевича, с некоторыми изменениями. – Он желал, чтоб придел был мраморный с бронзою. – Он остался доволен и просил тотчас приступить к исполнению и при нем чтоб сделать закладку. Я заказал доску из серпуховского желтого мрамора, с высеченными словами о имени придела и случае, почему оный воздвигается. Отправился вместе с его высочеством в Воскресенский монастырь для положения сего камня, где и была совершена закладка. На другой день я получил от его высочества бриллиантовый перстень. Его высочество отправился в Петербург, с тем вместе и желал иметь чертежи для сосудов и полной утвари из золота и серебра, на которую он желал употребить блюды, поднесенные ему московским купечеством по случаю рождения великого князя Александра Николаевича. После чего я отправился в Петербург.

    В том же году, во время пребывания в Москве короля прусского с наследным принцем, по желанию его величества слышать и видеть мой проект, который я имел счастие ему представить и лично объяснить. Король был доволен и следующим лаконическим образом заметил: «Ja, das ist wirklich recht gut ausgedacht»[298]. В это время вся свита его величества удостоила меня своим посещением, в том числе инженер-генерал Раух, с которым мне было приятно объясняться несколько подробно по практической части. Многие советовали прежде всего сондировать землю, но я полагал это излишним (хотя и было сделано несколько сондирований) и думал, что надлежит решительно приступить к выемке земли и тогда преодолевать встречающиеся препятствия. Мы были с ним на самом месте. Раух совершенно одобрил мое предложение, прибавив к тому, что, по выемке всей нужной земли, – сондировать, ибо являются иногда под самым хорошим грунтом опасные места, с чем я и согласился, находя его мнение совершенно справедливым.

    Организация комиссии и прочие дела по храму остановились около года; может, к этому способствовало и то затруднение, какое могло произойти от отзыва моего насчет генерала Карбонье, которое затруднение вскоре устранилось переводом его в Санктпетербург. К сему времени относится образование министерства духовных дел и просвещения. Министром был назначен князь Александр Николаевич Голицын.

    Между тем я продолжал заниматься чертежом храма и в особенности обработыванием экономического проекта. Вот в чем состояла идея:

    1) Текст экономического проекта.

    2) Возражение министра финансов с пояснениями.

    3) Положение о сооружении в Москве храма на Воробьевых горах[299].

    По приезде моем в 1819 году в Петербург проект экономический был повержен на рассмотрение государя императора. Он ему весьма нравился.

    – Странно, – сказал он, – опять, новость. При этом храме много чрезвычайного.

    С тем вместе государь приказал, чтоб я явился к министру финансов Д. А. Гурьеву, «от которого ведь мы получаем деньги», и объяснил ему подробности сего проекта. Вследствие чего я и был у него. Министр казался довольным; при том был его правитель канцелярии (или директор) Дружинин. Министр сказал:

    – Вы так много озаботились о выгодах казны, что, кажется, даже можно бы прибавить крестьянам что-нибудь к сумме, назначенной им для годичного продовольствия.

    На это я возразил, что все мое старание было для возможнейшего облегчения казны; но что мне будет очень приятно, ежели казна сделает какую-либо прибавку.

    Государь утвердил мои предположения и повелел приступить к начальному опыту. Меня причислили к министерству духовных дел, а с тем вместе пять лиц, представленные мною (двое по хозяйственной, двое по искусственной и один по письмоводной), причислены к оному и прикомандированы ко мне по предмету, высочайше возложенному на меня. Как я опасался, что разглашение поручения о покупке имений возвысило бы цены на имения, то я и просил, чтоб оное было секретно, посему и дали вид приискивания материалов по разным губерниям моему поручению, с выдачею 5000 руб. на необходимые по сему расходы, как-то разъезды и прочее. Вместе с сим всемилостивейше поведено: производить жалованье из кабинета не 2000, а 3000.

    Исполнение сих поручений шло довольно успешно; для отыскивания имений и материалов я осматривал берега Оки и Москвы. Собрав чрез генерал-губернатора сведения о находящихся каменоломнях, я узнал, что, кроме Мячковской, вниз по Москве-реке верст 20, и Татаровской, на верховье верст 60 от города, других нет или не знают. Из коих Татаровская, хотя и доставляла твердый дикий камень (коим выложена набережная у Москвы-реки), но что она довольно истощена. А Мячковская, состоящая из мягкого известняка, не представляла мне выгод, и потому, при собственном объезде, я предполагал искать новых каменоломней от верховья Москвы до Оки и по самой Оке близ Алексина, Серпухова… Вследствие чего открыты были много мест, изобилующих хорошим камнем; одно из них на верховье Москвы при казенных деревнях Григорове и Ладыгине (где оные и открылись). Сему месту дал я преимущество, потому что видел возможность доставлять оный Москвою до Воробьевых гор, сделав судоходною оную.

    С тем вместе отысканы были несколько помещичьих имений, совершенно согласных моим требованиям и по мною назначенным дешевым ценам, даже с некоторым понижением против высочаише утвержденной цены.

    В 1819 году узнал я об одном старике Проссанове, который посвятил себя практической архитектуре, занимался ею весьма успешно и имел большие практические сведения не токмо собственно по архитектурной, но по инженерной и гидравлической части. Такой человек, в качестве каменного мастера, был нам чрезвычайно полезен; но, по несчастию, Проссанов принадлежал генерал-майору Римскому-Корсакову. Лет 20 употреблял Проссанов все старания, чтоб выйти на волю; но господин его оставался нечувствителен ни к его просьбе, ни к просьбе многих знатных особ, принимавших усерднейшее участие в человеке, одаренном прекрасными талантами, которые не могли развиться, не могли им быть приспособлены вполне от несчастного состояния, в котором он родился. Видя сильное желание его и уверенный в пользе приобретения такого человека, я просил князя Александра Николаевича, чтоб он довел это обстоятельство до сведения его императорского величества и что не угодно ли будет государю изъявить Корсакову желание освободить Проссанова. Так и случилось. Но Корсаков остался тверд, и даже голос государя не мог его подвигнуть сделать доброе дело. Он решительно отказался от отпуска на волю Проссанова – не из видов корысти, а из гордости, что этот человек с талантами – его собственность. Вот характеристическая черта русской аристократии того времени.

    В 1820 году я отправился в Петербург для донесения о благополучном успехе возложенных поручений. Князь, к которому я явился, сказал, что я весьма хорошо сделал, что приехал, ибо он получил формальное опровержение от министра финансов против моего экономического проекта.

    В тот же день, отправляясь по набережной Невы на Васильевский остров, неожиданно встретился с прогуливавшимся императором. Как государю не мог еще быть известным мой приезд и думая, что он не узнает меня одетого по-зимнему, я думал, что пройду не замеченным им; но когда я был довольно близок к нему, я увидел по взгляду, что государь узнал меня и шел прямо ко мне. При сем нельзя не заметить следующего маленького происшествия.

    Какой-то человек шел по тому же тротуару; государь, подойдя ко мне, вдруг остановился возле меня; этот человек, полагая, что государь пойдет мимо, а может, и не узнав его, столкнулся с государем. Государь, прежде нежели дал ему время опомниться, сам извинился перед ним с величайшим добродушием. Потом, обращаясь ко мне:

    – Давно ли ты приехал?

    – Нынче утром, ваше величество.

    – Это хорошо, что ты здесь, надобно будет заняться делом, – сказал он и, поклонившись, пошел.

    И в то же время подошел ко мне полицейский чиновник с расспросами, кто я, что я говорил с государем, не просил ли чего; но которому я сказал, что он мог видеть, что не я остановил государя, а он, и что ни кто я, ни о чем говорил, до него не касается, – он и отстал после этого. После чего я тотчас возвратился к князю и рассказал ему мою встречу.

    На другой день мне было передано по высочайшей воле мнение министра финансов с тем, чтоб я сделал на оное свои пояснения, которые и будут приложены. Я спросил князя, что это: замечания или опровержение. Князь сказал:

    – Более опровержение.

    – В таком случае, вероятно, это ошибочно, ибо истина одна и выгода моего проекта очевидна.

    Признаться надлежит, я предполагал, что опровержение, писанное в министерстве финансов людьми, всю жизнь посвятившими сему предмету, по крайней мере будет так хитро и обдуманно, что мне трудно со всем убеждением возражать на оное. Но, прочитав оное, я улыбнулся и увидел, как не страшны хитрости людей неблагонамеренных для разбора, напутствуемого чистым намерением и прямым взглядом. Тут вспомнил я, как знаменитый Оксенштирна назначил юного сына своего, только что кончившего курс наук, на конгресс. Юноша испугался, как ему бороться со всеми этими людьми, поседевшими в дипломации. Но он ему сказал: «Ступай, и ты увидишь, как легко человеку с дарованием, идучи по прямому пути, побороть эти ложные умы». Его слова сбылись.

    Я написал опровержение. То и другое прилагается[300]. Государь остался доволен оным, говоря, что в мнении Гурьева есть даже логические ошибки, и приказал князю Александру Николаевичу прочесть ему мое опровержение и сказать, что его величество в полной мере согласен со мною. При сем случае министр сказал, что, во всяком случае, он не может дать 10 000 000, когда не был приготовлен на то. Князь объявил мне об этом.

    – Я знал, что у министра финансов денег не будет для строения храма, и потому я заранее озаботился и имею в виду 10 000 000, т. е. заем в московском Опекунском совете. А министр финансов, обещавшийся ежегодно отпускать 2 000 000, пускай уплачивает оными долг.

    Это было доведено князем до сведения государя. «Опять довольно странно, что и тут найдено средство преодолеть препятствие», и велел объявить министру финансов, который заметил, что Опекунский совет не может ссудить сею суммой. Я объявил князю, что я не осмелился бы сделать невозможное предположение, и потому перед отъездом я справлялся в совете и узнал готовность оного сделать сие. Тогда было приказано официально спросить А. Л. Львова, старшего члена совета, о возможности такого займа. Спустя две недели был получен удовлетворительный ответ.

    Казалось, препятствия были устранены. Тогда министр прибегнул к новому извороту, говоря, что такой заем нельзя учредить, ибо это противно комиссии погашения долгов. На это я представил прилагаемое мнение[301], в котором доказывал, что оборот сей, доставляющий приобретение, не есть долг (в собственном смысле слова), но распоряжение, необходимое в сие время, само собою уничтожающееся и совершенно сообразное с началами принятой ныне финансовой системы почти всех европейских государств. После сего министр уже не делал опровержений, и мнение мое состоялось. При сем нельзя не заметить явного противудействия со стороны министра финансов. Причина сего, кажется, ясна. Распоряжение мое было слишком выгодно для казны и слишком невыгодно для министерства, коего требования довольно видны в возражении министра, что никто не захочет продавать своих имений по мною назначенной низкой цене; на что я возразил согласием помещиков не токмо по сей, но и по низшей цене уступить казне. Вслед за сим утвержден императором проект комиссии с экономической частью. С сего времени начинается новый образ деятельности по сему предмету. И посему мы остановимся тут.

    7 июля 1820 года состоялся рескрипт об оной на имя князя Александра Николаевича.

    Текст рескрипта[302]

    Оканчивая сию часть, нельзя не упомянуть с благодарностию о том внимании, которое оказывали моему проекту люди известные – ученые, путешественники, посланники почти всех европейских дворов… о том горячем желании, с которым старались его видеть; о многих уже было сказано, из прочих скажем о некоторых токмо особенно замечательных.

    Сардинский посланник (в 1817 году), рассматривая как художник, как итальянец, заметил одному из спрашивавших его, что «этот храм выше храма св. Петра, строенного во вкусе падшей архитектуры того времени». Это суждение мне много льстило. Итальянец, отрекающийся от своего св. Петра!

    Герцог Девонширский обратил внимание на другую часть проекта, как англичанин – на экономическую, и с тем глубоким сознанием дел финансовых, которые им так врождены, как артистические понятия итальянцам, с восторгом сказал:

    «Такие средства имеет одна Россия». Лестные отзывы, похвалы стремились отовсюду; с особенным удовольствием вспоминаю я письмо знаменитого Вибикинга в Мюнхене, который, издавая архитектурную книгу, в коей помещая знаменитейшие здания нашего века, просил прислать ему мой проект, о котором он писал как о первом здании нашего века. Но тогда мне было не до того; я не мог его удовлетворить, тогда уже начались все гнусности интриги, которая завлекла меня.

    Говоря об этих мнениях, нельзя умолчать о мнении знаменитого генерала нашего Милорадовича, который спросил меня, из чего будут колонны.

    По недостатку хорошего камня они будут из того дикого камня, который можно найти в Московской губернии, или даже из кирпича.

    – Почему же не из финляндского гранита?

    – Это чрезмерно будет дорого, – возразил я, – по огромности колонн и по дороговизне самой доставки.

    – По-моему тем-то и лучше, чем дороже; чем труднее, тем более славы для памятника России; дешевое, легкое всякий может сделать.

    Так люди, отличные в каком бы отношении ни были, сочувствуют великому.

    Вот еще встреча другого рода. Зимою 1817 года воробьевский священник пришел ко мне рассказать, что был какой-то грек из Царяграда у него, по имени Станопуло, с чудотворною иконою живоносного источника (зоондохопии). Он просил отслужить ему молебен на месте закладки храма, прося взять для этого случая икону, с собою им принесенную, о которой мы сказали; ибо имел трикратное видение во сне св. Николая, который повелевал ему идти в Москву служить молебен на Воробьевых горах, на месте заложенного храма. Во время молебна священник заметил поток воды на иконе. Грек замечал, что в этой иконе сокрыто свойство появления сего потока. Священник же заметил, что, когда они пришли, на террасе снег был расчищен, не зная, впрочем, кем. Во время самого молебна грек вынул какой-то сосуд и лил из него воду на камень и, по окончании, вручил ему записку, которую просил чтоб он довел до своего начальства, и что нельзя ли слова, написанные на ней, написать где-либо в храме. И что он уже донес об этом преосвященному Августину. На сожаление мое, что я не видал этого монаха, священник сказал, что он по тому же видению идет в Петербург, но по возвращении его обещался быть у меня. Как и случилось. Мне очень хотелось знать подробности сего происшествия. В одну ночь, просыпаясь, он видит светлое изображение, в котором узнает святителя Николая, повелевающего ему идти в Москву, несмотря на все препятствия, и отслужить там молебен на месте вновь заложенного храма. Это было три раза и наконец с угрозами. Сверх того, из Москвы видение повелевало ему идти в Петербург, для причащения в Александро-Невской лавре. После первого явления он нашел у себя на груди образ. Он собирался, медлилось, и в третий раз явился св. Николай с угрозами, и он немедленно отправился с образом и взяв воду из особого славящегося источника. Таким образом он дошел до Москвы. Это было в начале греческой войны. Передаю сей случай, как мне было рассказано, не вникая ни в какие исследования. Об этом можно справиться в донесении, сделанном тогда синоду.

    В это же время познакомился я с Кочубеем, который вникал во все подробности проекта и даже сообщил мне весьма важное замечание, которым я и воспользовался в полной мере. Тем страннее, что множество художников смотревших не попадали на эту мысль. Именно, ему казалось, что по обширности плана середина его слишком мала (тогда диаметр купола был 12 сажен). Истина сего замечания столь очевидна, что я с удивлением видел, как я еще дотоле увлекался храмом Петра, что не замечал несообразности этой. Я тотчас стал переработывать эту часть и впоследствии достиг, давши 27 сажен диаметру купола.

    Кочубей вскоре уехал в чужие край и из Италии писал та князю Александру Николаевичу, что желательно бы было, чтоб я побывал хоть на короткое время в Италии или в Риме, для моих занятий. Князь передал это государю, который сказал

    – Я о Витберге совсем не так думаю, путешествие может повредить его проект; он сделал теперь произведение оригинальное, но можно ли ручаться, чтоб он не увлекся там древними памятниками, что стал бы подражать?

    Это замечание совершенно согласовалось с моим внутренним убеждением. Прежде проекта я весьма желал путешествовать, вполне понимая всю пользу от этой, так сказать, опытности в мире изящного. Но тут другое чувство родилось. Мне хотелось доказать, что человек равно может обойтись и <без> школьного учения и влияния чужеземного для создания творческого, и тем выше будет оно; даже какое-то чувство национальной гордости заставляло меня отдалять все неотечественное для большей самобытности.